C. K.: Мы говорили в прошлый раз про семидесятые, и вы говорили, что никакой надежды на изменения не было, что всем казалось, что это навсегда. В какой момент возникло ощущение изменений?
А. Г.: Конечно, в момент начала перестройки, когда мы могли в открытую требовать возвращения Солженицына, Аксенова, когда мы смогли открыто выезжать в горячие точки, создать наш «Апрель». Появилось чувство, что мы можем. Что мы не хотим, а мы можем. И, конечно, в 1989 году, когда я была свидетелем того, как рухнула Берлинская стена — а я была в это время в Берлине.
С. К.: Расскажите, как это было.
А. Г.: Получилось так, что я была в Берлине, кажется, это была какая-то неделя советского кино, не могу сейчас вспомнить, что точно это было. Но зато я помню эту безумную радость, которую мы все испытали, когда это случилось. И меня повезли тут же на радио. Я давала интервью в тот самый день. Я поздравляла всех и сказала, что все, теперь это уже другая жизнь, это другой мир. Мы просто сейчас переходим в другой космос. Но не забудьте, сказала я, что к вам идет Восточная Германия со своим советским прошлым, со своими комплексами, со своей долгой невозможностью влиться в западную жизнь и стать участником западной жизни. И если откуда и пойдет неонацизм, то он пойдет оттуда. И я, кстати, точно все предсказала. Все нацистские организации, какие есть в Берлине, они все оттуда, до сих пор. Но в 1989 году было чувство абсолютного эйфорического счастья, абсолютного, невозможного.
С. К.: Я очень хорошо это время помню по себе, но я спрошу для более молодых читателей. Находясь в Берлине двадцать пять лет назад в 1989 году, вы не чувствовали к себе как к русской никакого негативного отношения?
А. Г.: Не то что не чувствовала — наоборот, я чувствовала совершенно другое. Я чувствовала желание пообщаться со мной, поговорить как с русской еврейкой, я подчеркиваю это, там я для них была русская еврейка, потому что я на эту тему много говорила. По-моему, это была чуть ли не первая моя поездка в Германию, потому что я долго не решалась ехать. Но когда я приехала, я увидела желание относиться к нам — и к евреям, и к русским — тоже как к неким жертвам. Я, конечно, говорю о той среде, в которой я была, я же не была на улицах, так сказать, среди народа, но в той среде, в которой я была, они считали нас тоже жертвами этого режима. И поэтому они к нам относились без всякой вражды, наоборот, как бы это наша и ваша свобода. И, конечно, они понимали, что падение Стены — это наше с ними общее счастье. И действительно, для русской интеллигенции это был праздник, абсолютное было торжество. Вот наконец-то!
Вот, пожалуй, главными были эти два момента. Вот «Апрель» — «Апрель» мы создали в 1988 году, по-моему, даже в 87-м. «Апрель» — это было большое событие. Оно сыграло колоссальную роль, и я счастлива, что я была одним из организаторов.
С. К.: Расскажите чуть подробнее про «Апрель», опять же для тех, кто не застал.
А. Г.: Ну, всем известно, а кому неизвестно, я могу напомнить, что Союз писателей был абсолютно кагэбэшной организацией. Во главе Союза стояли кагэбэшные генералы, которые тома издавали, никто их никогда не вспомнит и не узнает. Это были служивые ребята. Кстати, ни в одном союзе их не было столько, еще со времен Фадеева. Да и вообще, еще со времен Сталина пошло, что ни в одном творческом союзе не было столько арестов, не было столько глумления, как в Союзе писателей. Вот Союз кинематографистов в этом смысле был гораздо чище в своем поведении, чем Союз писателей, который был самой идеологической и идеологизированной организацией. И поэтому его руководство всегда отличалось абсолютной служивостью и желанием сделать гораздо больше, чем от них требовалось, и поэтому там была соответствующая атмосфера. И поэтому, когда зашла речь о том, чтобы создавать вот такое независимое движение писателей «Апрель», очень много народу откликнулось. По-моему, вся секция переводчиков вошла в нашу организацию — потому что среди переводчиков было очень много суперинтеллигентных людей — и поэтов, и прозаиков, которые не могли печатать свои произведения и шли в переводчики.
Родилась эта идея на пляже в Пицунде, там был писательский Дом творчества, и мы сидели, разговаривали, что надо что-то делать, что есть уже возможность как-то оторваться от Союза писателей и создать такое независимое движение. И его назвали «Апрель», потому что весна, потому что сразу пришло в голову, что должно быть что-то такое.
С. К.: Да ладно! На самом деле был же апрельский пленум, с которого началась перестройка, в честь него и назвали, мы все помним!
А. Г.: Да, точно, это был апрель, апрельский пленум. Ну, вот так у нас создалась такая небольшая команда, в которой были Толя Приставкин, Галя Дробот, Женя Евтушенко и много других вполне достойных людей. И когда мы объявили, что мы есть, то к нам стало записываться очень много людей. У нас были собрания в Доме литераторов, где мы принимали совершенно замечательные решения… И вот постепенно, постепенно из маленькой группки людей, которые на пляже решили организоваться, создался такой союз независимых писателей. И когда случилась эта громкая история с обществом «Память», нас уже было шестьсот пятьдесят человек. И самое главное, там были все имена, какие только известны, они там все были. И Искандер, и Евтушенко, я не помню, Трифонов был тогда жив или нет…
С. К.: Нет уже, Трифонов умер раньше, по-моему, даже до перестройки.
А. Г.: Ну, в общем, там все были. И Юнна Мориц, и Белла Ахмадулина, ну все, короче. Я не знаю ни одного уважаемого и достойного человека, который бы к нам не присоединился.
С. К.: Вы только что назвали Юнну Мориц, которая в последние годы привлекла большое внимание своей политической позицией. И вот я хочу спросить, как же так получилось, что люди вашего поколения, бывшие людьми одного круга в шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы, потом разошлись в разные стороны?
А. Г.: Мы не сильно разошлись, не сильно. Во-первых, иных уж нет, а те далече, начнем с этого, а из тех, кто остался — с этими людьми мы не разошлись. Безусловно, Юнна Мориц всегда была очень своеобразной женщиной, неожиданной, ни на кого… не то чтобы, там все были ни на кого не похожи, но она была ну очень своенравная, мало общалась с людьми. И вот то, что она повела себя так неожиданно — это не было неожиданностью вовсе, потому что она вообще неожиданная. А так я не помню, чтобы мы с кем-то разошлись: ни с Женей Поповым, ни с покойным Рощиным, ни с больным очень, но своим по-прежнему Искандером, ни с Войновичем, ни с Марком Розовским — вся наша компания, все, кто вышел из журнала «Юность», вот ни с кем мы не разошлись!
[Напоминаем, что интервью дано в январе 2015 года, за несколько лет до смерти Фазиля Искандера и скандала в русском ПЕН-центре, посреди которого оказался Евгений Попов. — С. К.]
С. К.: Давайте вернемся к девяностым. Понятно, что в те годы, несмотря на все сложности, у многих из нас было ощущение прекрасного будущего, которое ждет и нас, и страну. И теперь, когда выяснилось, что мы несколько заблуждались, и прекрасного будущего не случилось, ну или случилось не так, как хотелось бы, то теперь, конечно, все мы задаемся вопросом: что мы сделали не так? И так как именно ваше поколение в общественном мнении было назначено ответственным за перестройку, то сейчас я хочу спросить не про вас лично, а про ваше поколение: где, с вашей точки зрения, были допущены ошибки, что надо было сделать иначе, где что-то пошло не так?
А. Г.: Я считаю, что пошло не так с момента первой и главной уступки Ельцина, когда он уволил Гайдара.
С. К.: Ну, условно можно сказать, что это была ошибка Ельцина. А я говорю про поколенческую ошибку, про то, что ваше поколение могло сделать по-другому. А тут все-таки вы не могли сделать, чтобы Ельцин не увольнял Гайдара.
А. Г.: Я думаю, что да, наше поколение ответственно за перестройку, мы шли навстречу всему этому. Потому что это мы были теми, кто шел на эти стотысячные или миллионные митинги в Москве, это было что-то особенное. Это была вся наша интеллигенция, сейчас их уже почти никого нет, нас мало осталось: многие уехали, многие уже умерли, а тогда еще было ощущение молодого времени, ощущение собственной молодости, несмотря на возраст. И, конечно, было много молодежи, и от этого было ощущение будущего, была эта вера в будущее.
А потом быстро пришло разочарование. Я считаю, что самая большая беда заключалась в том, что не было какого-то единства. Так называемые демократические силы оказались бессильными в своем неумении объединиться. Поэтому начались жуткие конфликты между партиями, между демократическими движениями. Кто-то примкнул к Явлинскому, кто-то к «Демократической России», кто-то еще к кому-то. А там началась такая жесткая свистопляска, и это быстро, очень быстро сказалось. Все как-то замкнулось, все как-то разбежались. Тут прежде всего я говорю об интеллигенции, потому что, в конце концов, народ в политической жизни особенно не участвует, надо об этом не забывать. Вся эта бескровная революция 1990–1991 годов была сделана интеллигенцией — ну, мне кажется, что так. И мне кажется, что причина нашей неудачи — в том, что не было какого-то единства среди демократов, демократы не сумели объединиться, не сумели стать какой-то такой мощной площадкой, на которой воздвигалось это новое здание. Все куда-то разбежались, сразу появилось разочарование. Еще не успев ничем очароваться особенно, уже сразу разочаровались. Появилось какое-то угнетенное настроение, такое депрессивное состояние, такое «Мы не туда идем, не так идем, не так получается». И в результате не было сильных партий, вокруг которых могли бы собраться люди, не было, не получилось это. В итоге партии стали реформироваться, перевоплощаться, превращаться в свои собственные антиподы. Именно такая история с «Демвыбором»: это была партия среднего класса, потом стала партия бизнеса, партия деловых людей. Какие-то другие люди пришли, совершенно не те, не интеллектуалы, не те, чей порыв был важен в самом начале. Да, это был романтичный порыв, такое вот было ощущение, что, когда мы шли на эти митинги, каждый чувствовал себя немножко в дамках. Я помню это состояние, это состояние просто счастья. Мы вдруг поняли, что мы есть, мы можем, от нас что-то зависит — а на самом деле ничего от нас не зависело, абсолютно. Было полное разобщение, неумение дорожить теми людьми, которые действительно были искренне преданны всем этим идеям, все погрязли во всяких делах партийных объединений, партийных верхушек. В общем, очень плохо. Чисто российская история.
С. К.: Спасибо. А теперь я хотел бы вернуться от поколенческих вещей лично к вам. Ведь вы в девяностые годы вдруг оказались объектом не только культовой известности, но и объектом ненависти или сарказма. Вот помню, в газете «Завтра» была прекрасная статья Проханова, описывающая, как Церетели по просьбе Лужкова изваял изо льда фигуры деятелей демократического движения, в том числе вас. И там описано, как все тает и у вас отпадает нос или ухо. Я не думаю, что это было на самом деле, я думаю, что это была очередная прохановская фантазия. Или в той же «Завтра» была передовица под заголовком «Лужкову не бывать президентом, как Алле Гербер» — и при этом в самой статье о вас не было ни слова. Иными словами, вы превратились в такую нарицательную фигуру. Как вы думаете, почему это случилось?
А. Г.: Я всегда была типичной шестидесятницей, в «Юности» меня называли «бабушка молодежной публицистики» и все такое. У меня была репутация, но я не дразнила никого. А вот в ситуации перестройки, где-то начиная с «Апреля», а потом в ситуации девяностых я своей публицистичностью и публичностью привлекла к себе сильное внимание, в том числе негативное. Я ведь много выступала, давала бесконечные интервью, много бывала на митингах, у меня была предвыборная кампания 1993 года, когда я победила и попала в Думу — при этом у меня был смешной бюджет в тысячу долларов. Меня стало очень много, а когда человека много, это не только врагов, но даже своих иногда раздражает. А меня стало очень много, я это понимаю, я ужасно увлеченно вошла в это, мне самой было удивительно, я даже не думала, что такое со мной случится — я ведь никогда в жизни не была общественным деятелем, я ненавидела комсомол. Я много писала, но никогда не была публичной, а тут меня понесло, видно, потому, что я долго сдерживала свой общественный темперамент. Я поэтому часто думаю, что если бы я жила в 1917 году, то была бы там какой-нибудь Двойрой из местечка, которая пошла в революцию. И вот в перестройку — это было то же самое, это была та же борьба за свободу. И в девяностые было ощущение, что мы теперь… даже не то что мы пришли к власти, вот это то, что меня волновало меньше всего, а вот то, что пришло наше время — вот это было самое главное. И в этом новом времени я нашла свое новое место — это было удивительно. Я попала в Думу, ну кто бы сказал мне об этом раньше! Что я буду депутатом Верховного совета? Это же смешно! А тут я в Думе, я в партии «Демократическая Россия», бесконечные какие-то выступления, поездки, я общаюсь с новыми людьми, которые мне очень нравятся, потому что это совершенно другой уровень, особенно Егор Гайдар, конечно, он ни на кого не был похож. И вот эта моя активность, конечно, вызывала раздражение даже у кого-то из своих. Вот, например, даже в нашей партии я организовывала всякие вечера, посиделки, какие-то дни рождения — кому-то это нравилось, а кто-то наверняка думал: а чего она? Ей что, больше всех надо? Так что я не сомневаюсь, что кого-то я раздражала.
С. К.: А что вы чувствовали, когда сталкивались с каким-то неприятием в свой адрес, например, когда оказывались каким-то персонажем в колонке Проханова?
А. Г.: Вот персонаж в колонке Проханова — это меня совершенно не волновало, абсолютно. Потому что гори оно огнем, пусть они все сдохнут! А вот если я чувствовала, что среди своих есть какое-то раздражение, может, даже неприязнь, то вот это я очень переживала, мне это было очень больно, потому что я же хотела как лучше, меня же много, меня очень много оказалось — наверное, потому что с молодости у меня осталось очень много энергии, которую я долгие годы сдерживала.
С. К.: А если бы у вас была возможность заново прожить эти годы, как бы вы поступили?
А. Г.: Ты будешь смеяться, я не считаю, что все правильно сделала, но по-другому я бы поступать не стала. Ну нет у меня ощущения, что надо было делать что-то иное. Точно так же у меня нет ощущения, что я бы какие-то статьи написала по-другому. Я знаю точно, были статьи хуже, лучше, были совсем никакие — но нет статьи, под которой я бы не поставила сегодня свою подпись. Так же я считаю, что я все сделала не то чтобы правильно, это не мне судить, но я не думаю сегодня, что я бы сделала по-другому — вот как я сделала, так я и сделала. Не исключено, что нечего было переть в Думу, нечего было то, нечего было се. Многие мои друзья меня осуждали за Думу, например, твои родители. Я очень хорошо это помню, но я считала, что надо туда идти, если я могу делать что-то хорошее, что-то доброе. То же самое было позже с Общественной палатой, можно меня осудить за то, что я поперлась в эту Общественную палату. А ведь сколько я успела за это время сделать!
С. К.: А что вы? Расскажите про Общественную палату.
А. Г.: Я была два созыва подряд, там по два года, в медведевское время. Медведев, конечно, маленький человек, ну очень маленький, но что-то такое в нем все-таки есть, видно, что он из интеллигентной семьи — впрочем, не более того. Так вот, я была там в очень хорошей комиссии, которую Коля Сванидзе возглавлял, по национальным и религиозным проблемам. Так что нам удалось там сделать? Во-первых, мы много провели очень интересных социальных исследований, про самые разные аспекты национальных проблем. И были очень острые, очень важные слушания. А во-вторых, как член Общественной палаты я могла помочь многим людям. Можно было позвонить в больницу и сказать: «Я — Алла Ефимовна Гербер, я — член Общественной палаты, я убедительно вас прошу принять эту женщину, которая очень нуждается и у нее нет денег на эту операцию. Пожалуйста, давайте сделаем так, чтобы она шла по квоте». Я старалась использовать это место, чтобы помогать людям, для больниц, для того чтобы перевести хорошего студента на бюджет и т. д. Много было таких разных моментов. И еще было важно для всех наших, что я подписывалась под нашими оппозиционными письмами как член Общественной палаты Алла Гербер. И это было очень важно для того, чтобы они получали резонанс. Но, конечно, это был такой парадокс, потому что Алла Гербер не может быть членом Общественной палаты и Коля Сванидзе не может. Но тем не менее вот мы были члены Общественной палаты и при этом участвуем во всяких оппозиционных акциях. И это производило, в общем, впечатление. Ну, а потом время поменялось, и ни о какой Общественной палате речи уже и не было. Но я не жалею о том, что я там была, потому что были добрые дела, а значит, это было правильно. Я не жалею о Думе, потому что это была наша фракция, это был «Демвыбор», это было совершенно все другое, та Дума, которая была тогда и которую мы видим последние десять с лишним лет. И, естественно, я не жалею о своем фонде «Холокост». Я жалею только об одном: что я фактически с какого-то момента перестала писать.
С. К.: Это в большой степени тоже поколенческая история. После перестройки очень мало кто продолжил писать, особенно из журналистов.
А. Г.: Да, вот что-то случилось, произошел конфликт с печатным словом. Вот это моя трагедия, потому что Бог дал мне умение писать, а я в какой-то момент как-то пренебрегла тем, чем пренебрегать нельзя. И вот кончились мои отношения с печатным словом. Вот кончились, и все. Так, как бывает с любовью. Это совершенно непостижимо. Потому что меня засосало это время, я вся ему отдалась, и мне не хватало сил на то, чтобы писать. Нет, я еще писала, я еще довольно долго писала статьи, но чем дальше, тем меньше и меньше. Может, потому что в советское время главное было — сказать людям правду. А тут показалось, что все уже сказали, что тут говорить-то? Вот так я и перестала писать, и для меня это очень трагическая история.